Хисаметдин ИСМАГИЛОВ. Яврай. Бывальщина.

 

Я только что закончил институт и как молодой специалист приступил к работе в колхозе "Искра". Иду я однажды мимо правления, а тут меня окликает наш председатель Кунафин.

- Слушай,- говорит,- Исмагилов, будь другом, сгоняй в Тетербашево и представь мне быстро этого Ягура, чего он там Чермерову жену, которая еще из декретного отпуска не вышла, заставил дохлого теленка хоронить.

- Ладно,- отвечаю,- съезжу, только я не знаю, где он живет.

- Завскладом Клавдий давно тебя в Тетербашеве ждет, спросишь там.

Конь у меня - огонь. Поскольку я сам ветеринар, то и выбрал его из самых резвых колхозных лошадей. До Тетербашево всего три версты, и мой вороной мигом домчал меня до деревни. Возле крыльца магазина, как обычно, собралась кучка мужиков и баб. Поздоровавшись со всеми, обращаюсь к стоявшим чуть в сторонке женщинам:

- Мне бы завскладом, тетю Клавдию надо...

--------------

* Перевод с татарского Валерия Чарковского.

Наверно, я что-то не так сказал или назвал человека каким-нибудь нехорошим прозвищем, потому что женщины громко рассмеялись и показали на одного из стоящих рядом мужчин. Вот черт, и зачем я имя его пристегнул? Сказал бы просто - завскладом, и поняли бы все.

- Значит, вы и будете завскладом? - спросил я у него.

Тот лишь кивнул в ответ. И в свою очередь тоже поинтересовался, не ветеринар ли я буду.

- Да, ветеринар,- признался я.

- Тогда иди за Явраем и приходите с ним вместе на склад, я там буду ждать.

- А все-таки как же вас зовут? - не утерпел я.

- Так ты же меня только сейчас по имени назвал. Я и есть Клавдий Алексеев.

- А настоящее имя какое? - совсем растерялся я.

- И по настоящему и понарошку меня зовут Клавдий, родители меня так окрестили.

Того Егорова, за которым меня послали, я тоже думал, зовут Явраем. Откуда мне знать, какое у них настоящее имя, а какое прозвище. Ведь я считал, что все это чувашские имена. В то же время недоумеваю: у них же должны быть как у русских имена - или Николай, или Геннадий, или Александр. Потом только узнал: оказывается, среди них есть и Рашиты, и Финуры, и Еварисы.

- А в каком доме живет Яврай?

- У кого ни спросишь, любой тебе покажет. Дом у него по левому порядку, с большими воротами и голубыми ставнями.

- Ладно, тогда я сейчас его доставлю,- пообещал я и отправился искать этот самый дом.

Вот еду я по центральной улице Тетербашево, а дома на ней все с воротами, и все ворота большие, узорами разными разукрашены. В моей родной деревне и в той, где я теперь живу, таких ворот не ставят, вид у них самый что ни на есть обыкновенный. А некоторые вообще, не мудрствуя лукаво, просто железные начали делать. А здесь ворота у каждого наотличку, каждый хозяин по-своему изукрасил. Будто девушки в уборах нарядных на улицу вышли и выстроились в ряд, улыбаются, в гости зазывают. У каждой свой наряд, платье модное по ней только пошитое. Талантливый народ эти чуваши!

Размышляя таким образом, еду по деревне, любуюсь воротами как произведениями искусства. Тут навстречу попалась мне женщина. По-чувашски я не знаю ни слова, поэтому поздоровался с ней по-русски и спросил, как найти Яврая.

- Урысча белмим,- сказала женщина и для убедительности повторила: - Урысча не знам.

И стоит, хлопает на меня глазами.

Озадаченный, я переспросил по-татарски:

- Егоров где живет?

Тогда еще больше удивив меня, женщина выдала мне на чистейшем татарском:

- Так сразу бы и говорил, что ты татарин.

Я снова спросил у нее про Егорова.

- Егоровых у нас полно, какой Егоров вам нужен? - ответила женщина на этот раз уже с чувашским акцентом.

- Яврай Егоров,- говорю.

- Вот его дом - прямо перед вами, вон и сам он по двору ходит,- показала женщина на дом с русскими воротами и быстро ушла. Я даже "спасибо" не успел сказать. А тот мужчина то ли наш разговор услыхал, то ли по какой другой причине, вышел на улицу и, сделав вид, что не замечает меня, начал изо всех сил колотить молотком, будто поправлял то ли ручку, то ли засов.

Я подошел к нему и, прокашлявшись, сказал:

- Мне Яврай нужен, его председатель вызывает.

Тот, даже не обернувшись, громким, я бы даже сказал, начальственным, нет, вообще голосом армейского командира отчеканил:

- Во-первых, здравствуйте, молодой человек. Во-вторых, я не Яврай, а Еврей. В-третьих, я Егоров Андрей Михайлович. А ты живешь в деревне Тормай на ветеринарном участке, который когда-то я построил.

Закончив свою тираду, мужчина выпрямился, повернулся лицом ко мне, по-военному отдал честь, широко улыбнулся и протянул руку. Потом долго жал и тряс мою руку, приговаривая:

- Ты вот что... Ты меня люби и уважай, в Стерлибашевском районе среди ветеринаров я - самый старший.- И перешел на татарский: - Ну, давай, рассказывай, молодой человек.

А у меня челюсть отвисла от удивления и рот не закрывается. Сам себе не веря, стою, как дурак. Да ведь это отца моего знакум Ягур, который всегда у нас ночевал, когда приезжал в нашу деревню Тулем. С отцом пил, ел, и они свояками друг друга называли. Только в последние годы, как колхоз на два разделился, перестал появляться. Ведь это наш дядя Андрей.

А он так и сыплет вопросами:

- Сам-то ты откуда?

- Родился и вырос в деревне Тулем.

- Так, где учился, что закончил?

Рассказал ему, где и когда. А он все расспрашивает:

- А фамилия твоя какая?

Назвал свою фамилию. Он сразу вопрос:

- Ты что, сын Шарафа?

- Да.

- А меня узнаешь?

- Узнаю. Только я не знал, что вы Яврай, я же знаю вас как Ягура, знакума своего отца.

- Повторяю: я - Еврей, а не Яврай.

Вот так пришлось мне заново познакомиться с приятелем своего отца Егоровым Андреем Михайловичем. Теперь дядя Андрей при каждой нашей встрече передает отцу кучу приветов. Отец тоже в свою очередь в долгу не остается, расспрашивает про своего знакума и тоже приветы ему передает.

Только вот когда дядя Андрей отца свояком называет, я всегда про себя думаю: "Чертов чуваш, с какой это стороны мой отец тебе свояком приходится? Мать у меня - башкирка, отец - татарин, а дядя Андрей и его жена тетя Вера - чуваши. Наверно, мой отец и дядя Андрей когда-то оба к одной женщине вместе хаживали. Ведь после той войны проклятой мужиков совсем ничего осталось, полегли они тогда. Если на десять женщин один мужик приходился, и то хорошо. Должно быть, так оно и есть. Отец в молодости тоже, говорят, греховодник был изрядный. И Андрей Михайлович, несмотря на свои уже солидные годы, до сих пор мужчина хоть куда: высокий, широкоплечий. За женщинами, которые еще за средний возраст не перешагнули, он и сейчас не прочь приударить. Так что ничего удивительного в том нет.

Но если посмотреть с другой стороны, может быть, и грешно, что семейные мужчины милуются с одинокими вдовушками. Только разве те виноваты в том, что оказались лишенными мужской супружеской ласки? Нет, конечно, нет. Война в том клятая виновата и те, кто затеял ее. Из-за них пришлось нашим женщинам отведать в полной мере горький вкус одиночества. И я не осуждаю их самих и тех неверных мужей, то есть отцов наших, от которых им тайком перепадала какая-то толика нежности и ласки. Лишь бы семьи ничьи не пострадали. Это все я понял, уже когда сам взрослым стал. Может, другие по этому поводу иначе думают, но мне до них никакого дела нет.

Итак, мы с Андреем Михайловичем трудимся вместе в колхозе на ниве животноводства. Начало лета. Скот весь на пастбище. Мы только что закончили делать прививки телкам-двухлеткам и легли отдохнуть на свежую зеленую траву. В голубой вышине над нами, причудливо меняя формы, лениво плывут белые облака. Солнце греет нас своими ласковыми лучами. Лицо обвевает мягкий ветерок. И жаворонки поют. Рай да и только. Тогда я и решился задать дяде Андрею вопрос, который уже давно меня мучает. У отца-то ведь об этом не спросишь.

- Андрей Михайлович, скажи, пожалуйста, почему ты моего отца свояком называешь? Вы что, в молодости к одной женщине вместе ходили?

Повернувшись ко мне, Андрей Михайлович чуть усмехнулся:

- И такое возможно, как-никак мы мужчины. А после войны, как оно было, сам знаешь.- И, немного помолчав, продолжил: - Вообще-то ты еще молод и не все понимаешь. Твоя мать и моя жена Вера - обе из Аургазинского района: в соседних деревнях росли, из одной речки воду пили, с одного поля хлеб ели. Вот с этой стороны он и есть мне свояк.

Настроение у дяди Андрея благодушное. Поэтому, как будто нечаянно, рискнул задать ему еще один вопрос:

- Дядя Андрей, а отчего это тебя все Тетербашево, даже весь колхоз Явраем зовет?

- Я же тебе говорил: не Яврай, а Еврей. Явраем меня те, кто постарше, называют. Чуваши же многие буквы по-своему произносят. Тебя вон тоже не Хисами, а Кичеми зовут. А Евреем меня в райкоме окрестили, в тот год, когда я отца своего из ада домой привез,- сказал он как-то сразу охрипшим голосом.

Я искоса взглянул на дядю Андрея. Он потемнел лицом, посерьезнел. И, тяжело вздохнув, продолжил немного погодя:

- Да, сынок, было время, даже вспоминать не хочется.

И опять умолк. Я не хотел прерывать его тяжелых дум. Мне и самому стало неловко за свой неуместный вопрос, пробудивший у него столь тягостные воспоминания. Перевернувшись на спину, я стал следить за теми же лениво плывущими облаками и все так же звенящими почти рядом с ними жаворонками. А дядя Андрей все вздыхает и молчит. Я тоже молчу.

- С войны я вернулся только в 1947 году,- наконец продолжил он.- Кормили нас в Германии хорошо, наверно, чтобы перед немцами лицом в грязь не ударить. Форма - гимнастерка полушерстяная, сапоги яловые. А домой я даже в плащ-пальто хромовом вернулся. И вот в таком виде, с чемоданами - за службу в штабе нам неплохо платили - я появился в своей родной деревне. Уж очень хотелось мне односельчан удивить. Только все иначе вышло. В деревне такая нищета. Разница между деревнями побежденных немцев и победителей - нашими - как между небом и землей. Земляки мои удивиться, конечно, удивились. В Стерлибашеве я нанял тарантас. Когда я на этом тарантасе въехал в улицу, с нее не только стариков, но и пацанов малолетних будто ветром сдуло. В деревне ти-ши-на! Но вижу: из-за занавесок, через щели в заборах следят украдкой за мной. А я-то думал, что встретят с шумом, гамом. Получилось же все наоборот. Только потом узнал: оказывается, они приняли меня за уполномоченного из района или Стерлитамака.

Добрался до своей избы. Изба - это слишком громко сказано, не изба, а баня, в землю наполовину вросшая и набок завалившаяся. В ней - мать больная и сестра младшая в платьице, заплатка на заплатке. Последнюю козу волк задрал. Отца по второму разу в Сибирь сослали, по пятьдесят восьмой статье. Знаешь, наверное, что это за статья, особенно пункт десятый?

Я лишь головой киваю "да, да", будто и на самом деле знаю. А сам даже представления о ней не имею, только догадываюсь, что не шибко она хорошая. А дядя Андрей дальше продолжает свою повесть.

- Все из-за этих контузий и ранений. Если б не это, я бы еще в армии послужил. Да по состоянию здоровья демобилизовали меня.

Начал я снова в колхозе работать. Учитывая мои раны и контузии, поставили меня завклубом. Понравилась мне эта работа, с душой трудился. И от других дел в колхозе тоже не бегал. В доме какой-никакой достаток появился. Избу чуток поправил, пристрой к ней сделал. Телку вырастили - коровой обзавелись. На Вере, учительнице, которую в школу к нам прислали, женился.

Не знаю даже, может сглазил кто, а может, позавидовал, только бригадир наш меня почему-то возненавидел. То ли поэтому, то ли по какой другой причине, но освободили меня от должности завклуба. Будто потому, что я сын врага народа. Только какой же я сын врага народа. Вся грудь в орденах и медалях. И сам же Сталин сказал: сын за отца не отвечает. Поехал я в райком. И там то же самое твердят. Даже Вере пригрозили: ты почему за сына врага народа замуж вышла, разводись, не разведешься - тоже выгоним из школы. Нет, мол, у тебя права, чтобы детей советских учить. Так унизили меня!

Вышел я за село, взобрался на вершину самой высокой горы, присел на камень. Все село видно как на ладони. А на душе так муторно, что зареветь впору. И вспомнился мне тут отец. Он ведь тоже, бедолага, ни за что пострадал. До этого я как-то редко про него думал. Сначала его взяли как кулака: слишком много пчел имеешь. Потом, едва успел вернуться, за то, что якобы этих пчел, которые от болезни перемерли, нарочно уморил. В последний раз забрали совсем как врага народа. Тогда я уже на фронт ушел.

На той горе я сам себе слово дал: найти правду, чего бы это ни стоило. С того и начались все мои хождения по мукам. Отсюда справку, оттуда бумагу с печатью, у того подпись выпросить надо. В Уфу несколько раз пришлось съездить. И все без толку, везде одно твердят: ты сын врага народа и баста. А некоторые вообще прямо грозят: будешь тут правду искать, и самого туда же к отцу отправим. Мать с сестренкой от страха плачут, что меня тоже заберут. И жена убивается. И не говори, сынок, как вспомню, так до сих пор дрожь пробирает.

В Уфе у меня ничего не вышло. Тогда в взял да и поехал в Москву. Что будет, думаю, то и будет. Набрал с собой целый ворох справок, бумаг с печатями. Да еще из соседней деревни несколько друзей-фронтовиков меня поддержали - письмо в мою защиту сочинили и подписались. А в своей деревне ни один человек подписаться не рискнул. Ты ведь наш народ знаешь: начальников как огня боятся.

Приехал я, значит, в Москву. Хожу, расспрашиваю, выпытываю, как к Сталину в Кремль попасть. Ночую на вокзалах. Один такой же, как я сам, научил меня, что ночевать нужно каждый раз на другом вокзале. Иначе, говорит, быстро тебя упекут, и сам себя забудешь, кто ты есть такой. Но все равно через месяц милиция меня сцапала и засадила. Ну, думаю, пропала моя головушка. Двое суток просидел - привели меня к какому-то начальнику. Он мне вопросы задает - я отвечаю. Мои бумажки, видать, все от "а" до "я" прочитали. Ордена и медали мои на столе лежат. Начальник тот в них пальцем тычет: этот за что, спрашивает, а этот за что.

Я все ему объяснил. Хороший человек оказался, тоже фронтовик. Выслушал меня, чаем напоил, научил меня, как в Кремль попасть, как пропуск выписать. "Ты,- говорит,- к Сталину не попадешь. Он занимается самыми важными проблемами нашей огромной страны. Поэтому ты старайся попасть или к Руденко или к какому другому высокому руководителю. А про отца своего даже не заикайся, а то на самом деле свою родную деревню никогда больше не увидишь".

Так научил он меня как быть. С этим я и пошел. И в конце концов добился пропуска на прием к Руденко. А пропуск этот тоже ведь не просто так дают. Сначала ты должен помыться в бане и представить о том справку. Баня за Красной площадью, оказывается, специально для таких просителей, как я, чтобы, не дай бог, в Кремль какую-нибудь заразу не занесли. После бани велели купить новый костюм, шляпу и ботинки. Иначе, сказали, никакого пропуска не будет. Оделся я кое-как на последние деньги, что делать, коль порядок такой. Мне ведь до зарезу надо правды добиться, доказать, что без вины работы меня лишили. Иначе мне не только в родной деревне, во всем районе места не найдется, вообще жизни не будет.

Еще один месяц я так промучился. А душа горит: в деревне сев закончился, к сенокосу приступили. Как там мои, картошку сумели или нет посадить? С сеном как получится? Я бы, наверно, от мыслей да бессонницы высох совсем, в скелет превратился, если б после того, как пропуск получил, нас не кормили до отвала в столовой Кремля. Я даже лицом лучше стал, округлился. Кто бы, глядя на меня, мог подумать, что в деревне я с хлеба на квас перебиваюсь. Пока скитался, со многими познакомился и подружился, многому научился. Чуваши ведь только на первый взгляд безропотными, забитыми да смирными кажутся. Но мы же хитрые. Если б мы не были такими, мы бы уже давно перестали быть нацией, вымерли бы все.

Хожу я таким образом, незаметно за всем наблюдаю. У НКВД там тоже свои сыщики имеются. Один какой-то помятый мужичонка со слезами на глазах всем про свое горе ходил рассказывал: сегодня - одному, завтра - другому. Иногда кого-нибудь из руководителей ругнет. Где двое-трое соберутся и начнут о чем-то разговаривать, он тут же к ним потихоньку подкрадется, уши навострит и слушает. Потом на неделю-две исчезает, а вместо него другой появляется. Вот ведь какие люди есть!

Перед тем как допустить к Руденко, нас в отдельном кабинете учили, на какие вопросы какие давать ответы. Чтобы, дескать, не ошиблись мы. А если ошибешься, то еще неделю очереди ждать будешь. Хоть и записался я к Руденко, меня завели к его заместителю. Зашел я в его кабинет. А кабинет такой, что наш клуб в нем поместится. Заместитель этот мне сразу не понравился. Кричать не кричал, но страху на меня нагнал: "Ты что,- говорит,- в такую жаркую рабочую пору болтаешься? Тебе что, на колхоз, на страну наплевать? Только о себе думаешь". А взглядом так и пригвоздил меня к стулу. Глядит в упор, а у меня голова от этого раскалывается. В сторону глаза отведешь - приказывает: "Прямо на меня смотри!" Я уж покаялся, что родился и что сюда меня занесло. И отца мне тоже припомнил. В голове звон начался. И в тот момент, когда я думал: "Сейчас упаду, сейчас упаду", произошло, можно сказать, чудо: в кабинет вошел невысокий, в отлично сшитой прокурорской форме человек. Заместитель сразу притих, растерялся. Суетиться стал: то сзади, то спереди того человека забегает.

Вошедший начал меня расспрашивать: кто такой, откуда, по какому делу. Заместитель стал было за меня отвечать, но тот остановил его и услал по какому-то делу из кабинета. Затем внимательно осмотрел мои награды. Спросил, где я закончил войну. Я ему все рассказал. Мне этот начальник показался, с одной стороны, очень знакомым, с другой, вроде бы и незнакомым, а спросить у него самого смелости не хватило.

- Езжай домой, к твоему возвращению все будет ясно, тебя известят. Будешь работать на прежнем месте,- обрадовал он меня.

От такого известия я опять чуть со стула не свалился и уже заикнулся о том, чтобы и отца освободили, но тот человек сразу меня остановил:

- У нас без вины не сажают, он - преступник и будет сидеть до тех пор, пока вину свою не искупит,- и указал глазами на дверь, дав понять, что разговор закончен.

Поблагодарив того человека, я потянулся было к лежащей на столе толстой папке со своими документами, но он, даже не глядя на меня, накрыл папку своей ладонью. А пальцы у него, как у женщины - белые, полные. Попрощавшись, я вышел из кабинета. Хоть и неудобно, но в приемной я все же спросил у помощника, кто был тот человек, который меня принял. Помощник аж глаза на меня вытаращил:

- Ты что, даже не знаешь, с кем разговаривал? Это же Руденко.

У меня сразу в глазах потемнело и колени подогнулись. Вот теперь я вспомнил. Только на портретах в журналах и газетах он гораздо моложе и лучше выглядит.

Вот так завершилось мое путешествие в Москву, и на следующий день я на поезде отправился домой. А там не успел порог переступить - вызвали меня в райком. И давай распекать, и давай воспитывать.

- Ты почему,- пытают,- самовольно в Москву уехал? Самих руководителей государства обеспокоил?

Я молчу. Те совсем распалились:

- Дело, которое здесь можно было решить, ты до Москвы довел. Район наш ославил. Мы этот вопрос за один час решить могли.

И опять пугают:

- На следующей неделе бюро будет, и там мы твое поведение рассмотрим, из партии исключим, так что готовься.

В конце концов я не выдержал. Собрал себя в кулак и, стараясь казаться спокойным, выложил им все:

- Не вы меня в партию принимали и не вам из нее меня исключать. Когда я на войне кровь проливал, вы, тыловые крысы, здесь в тепле, под подолом своих жен прятались. Меня не пугайте. Я у самого Руденко был, и он меня на следующий год в это же время опять пригласил.

Это уже я от себя им добавил. Но с ними иначе нельзя было - они бы мне потом житья никакого не дали. И, не долго думая, хлопнул дверью и ушел.

Девушка-секретарша догнала меня у раздевалки и вручила приказ о моем восстановлении на работе. Потом шепотом объяснила:

- Вы уж не горячитесь, им ведь тоже нелегко. Их вчера только в Уфу вызывали и такой нагоняй дали. Вы тоже их поймите.

Таким образом я снова стал работать заведующим клубом. Замечаю, и сельчане, и руководители колхоза сыном врага народа больше меня не называют. И в целом отношение ко мне в корне изменилось. Но все же кто-то исподтишка подножки ставит, мелкие пакости творит. То в клубе стекла разобьют, то в замочную скважину грязи натолкают. А какой-то негодяй, забравшись ночью на крышу, развалил пол-трубы. Но я контре этой не сдаюсь, дело свое все равно делаю. И вот посреди этой суеты на имя моей матери из города Красноярска приходит очень странное письмо. В самом письме ничего особенного нет. Нашим здоровьем, погодой интересуется, у нас, пишут, холода начались и прочие такие пустяки. Если подумать, письмо от отца, мы не знаем даже, где он сидит. И жив ли вообще... Тем более, что пишет какой-то грузин: "Приезжайте в гости в Почет". И другое тоже удивительно - время отправки письма: дата поставлена 31 декабря 1951 года, а время это еще не наступило. Сами цифры едва заметно подчеркнуты. Судя по штемпелю на конверте, письмо написано в конце сентября. И эта дата тоже подчеркнута.

Перечитал несколько раз. У нас и грузина-то знакомого нет. Ну и задачка! Я в Германии у маршала Чуйкова Василия Ивановича в штабе служил. Поэтому в шифрах немного разбираюсь. Прочитал письмо с конца, и через строчку, и через слово. Но только потом догадался, почему цифры подчеркнуты. И вот что прочитал я с их помощью: "Приезжайте за отцом, сам он выехать не в состоянии". Кто же догадался, что письмо то я смогу разобрать? Чудо да и только! Бог, конечно, наставил и меня, и того человека, что письмо написал.

Продал я остатки своих германских трофеев, корову, набрал подходящую сумму денег, взял отпуск за свой счет, будто для лечения, и поехал. Прибыл благополучно в сибирский город Красноярск. Потом на грузовике добрался до Канска. На дворе конец ноября. Мороз под сорок градусов жмет. Камск этот - обыкновенный райцентр. Зашел прямо в НКВД. Предъявил несколько пропусков, по которым я в Москве в Кремль к Руденко проходил. Очень даже пригодились.

- Вот,- говорю,- был я у самого Руденко,- и там я узнал, что отец находится в поселке с названием Почет, хочу его повидать.

Долго разговаривать не стали. В архиве ихнем все бумаги имеются. Поглядели, но отцовых документов не нашли. Хотя все же, в каком лагере, в каком месте отец находится, сказали. В самом деле он находится в лагере недалеко от поселка Почет. А до него сейчас не доберешься - дороги нет, санный путь еще не установился. Что делать? Хорошо, люди подсказали: один раз в месяц туда отправляется почта. Посоветовали с ними переговорить. Сходил на почту, все выяснил, узнал. Собираются только дней через десять. Меня без разрешения взять не могут. Пошел опять в отдел НКВД. Распил в кабинете с начальником бутылку и получил справку о том, что "благонадежен". Только с этой бумагой тунгус, который на собаках ездит, согласился взять меня с собой. И тогда я в первый раз сел на санки, запряженные собаками. Сел - это лишь так называется. На санки положили чемодан с котомкой, а все остальное на своем горбу пешим ходом тащили. Садились только вниз с горы когда спускались. Пройдя таким способом больше двухсот километров, добрались мы наконец до поселка Почет, расположенного где-то у черта на куличках. В общем, Богом забытый угол. И еще три дня у меня ушло на то, чтобы найти лагерь, в котором должен быть мой отец.

Надев прихваченные с собой самые лучшие яловые сапоги, хромовое пальто, заявился я в канцелярию лагеря. Сначала там все растерялись, наверно подумали, что я какой-нибудь начальник с проверкой. "А где ваша охрана?" - спрашивают. Начальник лагеря на тот момент куда-то уехал. И о том, что я должен прибыть, никому ничего не сказал. Успокоились только когда я им свои документы показал, но все равно до конца не поверили. Поселили меня в комнате здания, где размещалось управление лагеря. С начальником познакомились на следующий день. Тоже неплохим человеком оказался. Принял меня нормально, обо всем расспросил.

Лагерь этот представлял собой десяток бараков, огороженных колючей проволокой. Вышки кругом стоят, но часовых на них не видать. Начальник объяснил: зимой зеки в побег не уходят, поэтому их никто и не охраняет. Только в поселок Почет не пускают. И кто догадался деревню эту так назвать, тут никаким почетом и не пахнет. Снегом засыпанная, со всех сторон тайгой окруженная деревня, даже электричества нет. Лишь в самом лагере стоит ржавый паровоз с установленным на нем генератором и дизель, от которого работают две пилорамы. Но как, каким чудом сюда паровоз попал, может, зеки его сами сделали? Вся работа - зимой валить лес и пилить доски. А весной и летом - сплавлять плоты и строить дороги.

От начальника лагеря я зашел в канцелярию и узнал, в каком бараке находится Егоров Михаил. Их, Егоровых Михаилов, оказалось целых трое. Один еще в 1949 году освободился. Он в какой-то деревне неподалеку живет, сказали. Другой - по возрасту чуть старше меня. А третьего недавно в лесу деревом насмерть придавило. Но все же написанное грузином письмо грело мне сердце надеждой, и я в сопровождении солдата пошел по баракам искать своего отца.

Человеку, который в Германии видел Бухенвальд, Освенцим и Дахау, картина здешнего лагеря знакома. Поэтому рассказывать ничего не буду. Нашел я одного Егорова. Нет, не отец. Зеки в бараке глядят на меня, как на выходца с того света. Один даже, проходя мимо, пальто мое хромовое пощупал. Потом повели меня в лагерный лазарет. Название, конечно, только одно. А так - барак обычный, лекарствами пропахший. Стены известкой побелены. Соломенные матрацы. На отца моего похожих не видать. И меня самого тоже никто не признал. Тот, который Егоров Михаил,- не человек, а тень. Скелет скрюченный. Я его и так и эдак пытаюсь расспросить. А он толком говорить даже не может. Жить этому доходяге, по всему видать, не больше двух дней осталось. Врач сказал, что лежит он здесь уже давно. Паралич его разбил три месяца назад. Тогда я показал врачу то самое письмо, от грузина.

- Да, это он писал, его почерк,- признал врач.- Только он осенью освободился и перебрался на другое место. Может, домой уехал. Меня сюда недавно только перевели. Вот журнал, который он заполнял. Почерк тот же самый, что в письме.

Медбрат, здесь работавший, то же самое подтвердил...

Вот так штука! Выходит, я так и не смогу отца найти? Неужели через столько мук пройдя, столько прошагав, столько испытав, в итоге ни с чем домой вернусь?

Из госпиталя я с последней надеждой снова отправился в поселок Почет - искать Егорова, который еще в 1949 году на свободу вышел. В поселке меня уже узнают. Почет и уважение оказывают. Сам знаешь, какая одежда на мне. Того больше, как выяснилось, кроме меня, в эту чертову дыру вообще никто до сих пор добровольно не приезжал, да еще за отцом родным. Одна старуха даже остановила меня на улице. Обнимает, плачет, а сказать, бедная, ничего не может. Еле-еле я разобрал, чего она от меня хочет. Оказывается, на сына ее одного я сильно похож. Детей у нее, как я понял, четверо - два сына и две дочери. И все от нее отказались, другие фамилии взяли. Говорят, что она сама так велела. Срок ей вышел через год после войны, но чтобы выбраться отсюда, нет ни денег, ни здоровья. И все же надеется, что за ней тоже приедут и заберут отсюда.

Еле я со старушкой этой расстался. Оттолкнуть ее от себя совесть не позволила. И так она за мной с плачем долго еще шла.

Дом того Егорова Михаила я нашел быстро. Обыкновенная деревенская избушка. Дверь оказалась запертой. Кругом все снегом занесло. Сразу видно, что тут давно никто не живет. Порасспрашивал соседей, выяснил, что старика разбил паралич, еще когда картошку копали. Сказали, лежит в лагерном лазарете. Поскольку в деревне больницы нет, из поселка всех больных туда направляют. Выходит, тот умирающий в лагере старик и старик, который жил здесь,- это один и тот же человек.

Какое-то чувство подавленности охватило меня. Даже что думать, не знаю. Может, тот Егоров, которого деревом придавило, и есть мой отец. Сходить бы на могилу, да только ведь всех зеков в одной общей яме хоронят. С другой стороны, грузин пишет: "Отец Ваш жив, забирайте". Ничего не поймешь.

Из деревни я пешком отправился в лагерь, это - верст десять. День уже склонился к вечеру. Мороз жуткий, но на ходу не очень чувствуется. В голове мысли ворочаются - тяжелые. Когда отца первый раз взяли, мне около десяти лет было. С тех пор я его и не видел толком. Так что и я отца мог не узнать, и отец меня тоже. Слыхал я, что зеки иногда берут себе имя и фамилию других умерших зеков, которым срок мотать меньше. Может, и с отцом так вышло? Эх, отец, отец! Кому помешали шестьдесят твоих ульев? Сдал бы ты их в колхоз. Да пожалел только, что погубят их там. И нам бы тогда испытания такие не выпали, и сам бы тоже жив остался!

Стемнело. В лагере зажглись прожектора. Все вернувшиеся с работы заключенные построились на площади для вечерней поверки. Кого только здесь нет: и безусые юнцы, и седовласые, еле на ногах стоящие старики. Сначала я не обратил на них никакого внимания. У меня своя беда, а они все - враги народа, изменники, предатели Родины, вредители разные.

Как только я вошел в ворота, гул в строю над площадью мгновенно стих. Два прожектора с двух сторон безжалостно вонзили в меня ослепительные лучи. Тишина установилась мертвая. Внезапно среди этого безмолвья раздался зычный голос дежурного офицера: "Смирно!" И весь лагерь застыл в неподвижном строю. А через секунду прозвучала такая команда, от которой у меня мороз по всему телу прошел:

- На боевого фронтовика, достойного гражданина советского государства, прибывшего на свидание со своим заключенным отцом, товарища Егорова Андрея Михайловича равняйсь!

Словно какая-то сила подхватила меня! Сердце перестало биться. До сих пор это зрелище стоит перед моими глазами. Пять тысяч заключенных - все с обнаженными головами - стоят неподвижно по стойке "смирно!" А я иду перед строем. Иду, выпятив по-военному грудь, приставив руку к виску - отдаю заключенным честь.

"Что вы делаете? Нельзя отдавать им честь, это же враги народа, изменники Родины",- прошептал мне на ухо дежурный офицер, пытаясь оторвать мою руку от виска. Но я не поддаюсь, я его и не слышу и не вижу. Это было очень странное зрелище. Не поймешь, то ли я у зеков парад принимаю, то ли зеки мне смотр делают.

Дежурный офицер, увидев, что ничего со мной поделать не может, махнул рукой и отошел в сторону. Пока я печатал таким образом шаг перед строем зеков, три мощных крика "ура" потрясли Сибирь. А из-под деревянных крыш бараков вылетели перепуганные стаи воробьев. "Оказывается, и здесь воробьи такие же, как и у нас дома",- невольно отметил я про себя. Только эти птицы вернули меня к действительности. А то так и шел бы, отдавая честь, хотя шеренги заключенных давно уже остались позади. Опомнившись, я скрылся поскорей в отведенной мне коморке и свалился там обессиленный, даже ужинать не стал. То ли сказались те двести километров, которые я бежал по снегу за собаками, то ли дали себя знать переживания последних дней, но я заболел. И лежал, не вставая, три дня. Спасибо начальнику лагеря, он поднял всех на ноги и дал указания врачам заняться мной. Каждый день справиться о моем здоровье приходили служившие в лагере офицеры. Расспрашивали о том, какие изменения произошли на воле, на большой земле, как там живет народ. Офицерские жены и жены вольнонаемных несли приготовленные ими кушанья, угощали разными соленьями, грибами, вареньем из лесных ягод.

Я думал, как выздоровлю, сотрудники НКВД потащат меня в особый отдел объясняться за парад, но все обошлось тихо-мирно. Только тогда я узнал, как все это получилось. По воле случая, я вошел тогда в ворота как раз в тот момент, когда обычно появлялся начальник лагеря. А дежурный офицер, как всегда, дал команду "Смирно!" Потом, увидев, что это не начальник лагеря, скомандовал зекам равняться на меня. Вот так и довелось мне парад принимать.

Выздоровев, я опять принялся за поиски отца. Начальник нашего лагеря выяснил у соседей в других лагерях, но и там никого похожего на моего отца не обнаружилось. А лагерей здесь, про которые только я сам узнал, шесть или семь, и наверняка были еще мне неизвестные.

Мое появление с воли, мои поиски отца всколыхнули лагерную жизнь, вся она так и закипела, как во внезапно развороченном муравейнике. Таким невиданным и неслыханным событием оказался мой приезд. Зеки на работе стали выдавать двойную норму. Лагерное начальство разом подобрело. Даже из соседних лагерей приезжали офицеры, чтобы поглядеть на меня. Во всех бараках про меня говорят, меня обсуждают. Наверно, я пробудил в душе зеков какие-то тайные надежды, растревожил их самые сокровенные чувства: и их тоже близкие вспомнят, и за ними тоже приедут. А надежда - это ведь очень сильная штука. Вот только отца моего нет. Нашелся хотя бы человек, который знал бы его и мог что-то о нем рассказать.

Немного набравшись сил после болезни, я начал собираться домой. Как бы ни было трудно, нужно выбираться отсюда. Решив перед отъездом попрощаться с доктором, который лечил меня, больными, с которыми в последние дни познакомился, я отправился в лазарет. Думал заодно оставить там сало и крупу, которые привез с собой из деревни. А сам все никак не могу поверить, что отец мог пропасть вот так без всякого следа. То письмо, присланное грузином, до сих пор питало мою надежду. Написал он его в сентябре, сейчас идет вторая половина декабря. А не то летом вернусь сюда и займусь поисками без помех. Каждый встречный зек приветствует меня, сняв шапку и становясь по стойке "смирно". Днем все на лесоповале, в лагере остаются только совсем дряхлые старики да больные, исполняющие посильную для них работу.

Мысли мои прервал один пожилой зек.

- Ну, спасибо тебе, сынок. Оказывается, есть еще, кто за людей нас считает. При царе я сидел за свою революционную деятельность, а при советской власти сижу за контрреволюционную. Не поймешь, что творится в этом мире. Но ты был первым, кто мне и всем зекам такое уважение оказал и честь отдал. Мы, заключенные барака номер шесть, от всей души желаем, чтобы ты нашел своего отца, и все мы будем помогать тебе в этом.

Старик долго жал мне руку. Он плакал и не пытался этого скрыть. Слезы текли по его худым щекам и льдинками застывали на седой бороде. Я как можно осторожнее освободил свою руку и пошел дальше. А старик все стоял и вытирал глаза рваным рукавом бушлата.

Походил еще раз по лазарету - нет никого, кто бы признал меня и кого узнал бы я сам. Исчезли последние остатки надежды. Настроение мое и до того не было высоким, а теперь упало окончательно. А все больные, весь медицинский персонал и все работающие здесь зеки смотрят на меня с такой надеждой, с такой верой. Будто я сам Иисус Христос, и у меня вокруг головы святой нимб сияет, свет вокруг себя распространяет. И только одному Богу известно, какой огонь мою душу сжигает и какой северный ветер мне сердце леденит.

Бога нет, говорят. Ты не верь этому, сынок. Есть он, Бог. Хоть и сам я был в полном отчаянии, мне захотелось как-то утешить, обнадежить этих увечных, больных стариков. И я произнес перед ними целую речь:

- Скорее выздоравливайте и будьте терпеливы, скоро и вы станете свободными. Я ведь приехал, и ваши родные тоже вас вспоминают, тоскуют по вас.

Не помню, что я еще там говорил. Остановила меня, дернув за рукав, женщина-врач:

- Извините,- спрашивает она удивленно,- вы на каком языке говорите? Сами вы по виду, вроде, русский, имя и фамилия - тоже русские. Мы ни одного вашего слова не поняли.

Только тогда я осознал, что речь свою на чувашском языке произнес. А ведь с тех пор, как я выехал из деревни, ни одного слова по-чувашски не сказал. Тут что-то в горле у меня запершило, прокашляться не могу. Немного придя в себя, повторил все слова по-русски. Это разве не чудо: до сих пор я все время разговаривал по-русски, а тут, в лазарете, вдруг перешел на чувашский. Я уже собрался было уйти, чтобы не показать навернувшиеся на глаза слезы, как произошло еще одно чудо. Встал на ноги и пошел парализованный, без движения и слов лежавший до того старик! Руки и ноги высохшие, как палки, живот к спине прирос... и идет, качаясь и спотыкаясь, прямо на меня. Он только на нарах маленьким мне показался, а встал - длинный, худой, седой весь. Глаза огнем горят. Наедине встретится - со страху умрешь. Признаюсь, я тоже испугался, назад попятился. По спине мурашки побежали, волосы на голове зашевелились. Когда до меня осталось шага два, этот ходячий скелет протянул ко мне руки и с грохотом свалился на пол. И опять ко мне пополз на четвереньках. Не знаю, как я не убежал, как сердце у меня не разорвалось. Какую Бог мне силу дал, что я выдержал такое. Я - мужик не робкого десятка. На войне не раз в глаза смерти заглядывал. Но тут со мной что-то случилось. И все же, переборов свой страх, пытаюсь этого старика, от которого кожа да кости остались, поднять с полу, но нет, не получается. А старик сапоги мои целует, сам, не переставая, лопочет, что-то пытается сказать, но из бормотанья его ничего понять невозможно. Тем не менее, более внимательно прислушавшись, я вдруг догадался, что он вроде бы тоже по-чувашски говорит. И на самом деле ведь по-чувашски повторяет: "Сынок, мой сынок". Кажется, и по имени меня называет. Неужели отец? Но мне все не хочется верить, что этот скелет и есть мой отец. Еле я поднял его. Он меня по лицу гладит, по спине похлопывает, "сынок мой дорогой" без конца повторяет, по-нашему, по-чувашски. А я еще продолжаю считать, что это кто-то другой, хотя и чуваш, - сколько человек меня в лагере обнимали так же и те же слова твердили: "Спасибо, сынок, спасибо!" Наверно тоже из этих, думаю про себя. А у старика слезы из глаз прямо так и льются, так и льются не переставая. Имя мое тоже "Андрей, Андрей" повторяет. И только когда имя матери моей и сестры назвал, как молния мозг пронзила мысль: "Это же мой отец!" Тут я тоже не выдержал, заплакал. Обнялись и плачем вдвоем. И наблюдавшие за этой сценой медицинские работники, и пришедшие из поселка больные, и зеки тоже вместе с нами плачут. Но я никого не вижу, не замечаю. На всем белом свете только я и отец. Что с нами вместе весь лазарет плакал, мне только на следующий день сказали. А отца, дорогого своего отца я поднял и через весь лагерь понес к себе. Кто-то накинул на него сверху одеяло...

"Эх, сынок",- вздохнул дядя Андрей. Я чувствую, что он пытается и не может проглотить застрявший в горле комок. Через некоторое время, справившись с собой, дядя Андрей продолжает свой рассказ. А я, глядя в небо, слушаю и боюсь даже пошевелиться.

- Это событие взбудоражило весь лагерь, который уже и раньше из-за моего приезда волновался. На следующий день зеки, выделив от каждого барака по два человека, направили к начальнику лагеря делегацию, чтобы тот дал им выходной день. Начальник сначала посмотрел на это дело с некоторой опаской, но поскольку зеки очень его просили, то согласился. Тем более, что они клятвенно обещали соблюдать строжайшую дисциплину и перекрыть на следующий день рабочую норму в два раза. Начальник знал: если зеки что-то пообещают, они расшибутся в доску, но слово свое сдержат.

Таким образом, в лагере объявили выходной. Зеки-активисты выпустили стенгазету. На бараках вывесили флаги и транспаранты с разными лозунгами. Даже уголовники постарались как-то украсить свои бараки. Вечером все обитатели лагеря собрались в клубе. Силами зеков был дан концерт художественной самодеятельности. Замполит лагеря выступил с часовой речью. Моя радость стала для всех самым большим праздником...

Так я нашел отца. Он уже готовился умирать, но тут начал потихоньку поправляться, оживать. Я поместил его в лазарет, в отдельную палату, и сам к нему перешел. Говорим с ним и наговориться не можем. Только из-за паралича не все слова у него можно разобрать. Понемногу отец накопил сил, и я начал думать, как нам выбраться отсюда. Январь уже на исходе. На дворе трескучий мороз. На почтовых собаках больного не вывезешь. Да и тех нужно целый месяц ждать. Желающих выехать на собаках всегда очередь: или лагерное начальство, или другие офицеры, на худой конец кто-нибудь из работающих в поселке.

По рассказам отца - и бумага, выданная ему на руки, то же самое подтверждает - он освободился еще в 1949 году и жил в том доме, который я видел вначале. В родную свою деревню, к семье вернуться не решился - побоялся нам навредить. И другая опаска тоже была: все равно бы опять забрали, не дали бы на воле долго жить. Тут у него и мало-мальское хозяйство имеется: пятнадцать ульев, корова, картошку сажал. Пока болел, за коровой присматривали соседи. Поэтому и отдали им ее задешево. Картошку тоже ведрами распродали. Пять ульев мы хотели подарить начальнику лагеря, но он так брать отказался и тоже кое-что заплатил. Остальные десять ульев по разным людям разошлись. В итоге набралась у нас довольно порядочная сумма. Но выехать отсюда невозможно ни за какие деньги. Туда ткнусь, сюда ткнусь - ничего не получается.

От всего этого у меня бессонница началась. Лежу ночами, думаю, жизнь свою перебираю. Однажды вспомнилось, как на фронте воевал. И вдруг в голове будто что-то щелкнуло у меня - в памяти всплыл эпизод из того времени, когда я служил в Германии при штабе маршала Чуйкова Василия Ивановича. Нас, группу демобилизованных штабистов, Чуйков собрал у себя. Поблагодарил за добросовестную службу, каждому вручил именные часы. И на прощанье сказал:

- В жизни всякое бывает. Вот по этому шифру, в самый трудный, в самый последний момент, днем или ночью вы можете один раз позвонить мне. И насколько будет в моих силах, я вам помогу.

А шифр тот нигде не разрешил записывать. Приказал просто запомнить. Целую неделю я ходил сомневался - звонить или не звонить. Но другого выхода нет. Надумав, пришел к начальнику лагеря и попросил разрешения позвонить в Москву.

В поселок вышли с рассветом, чтобы пораньше попасть на почту. Набрал номер. Через пять минут телефон затрещал, и с того конца донесся голос: "Приемная Чуйкова слушает". Сказав, кто я такой, попросил соединить меня с маршалом Чуйковым Василием Ивановичем. "Одну минуту",- сказал голос и пропал. Легко сказать "одну минуту". Когда ждешь, это, оказывается, целая вечность. И опять, как в кино, перед глазами начали крутиться картины тех военных лет. Заставив меня вздрогнуть, телефон протрещал еще раз.

- Маршал Чуйков слушает,- прозвучало в трубке. От волнения у меня перехватило горло, забылись слова, которые собирался сказать. Голос в трубке еще раз повторил:

- Маршал Чуйков слушает.

Только тогда ко мне вернулась способность говорить. Я назвал себя, имя, фамилию. Напомнил время службы в Германии. И еще что-то говорил до тех пор, пока начальник лагеря не ткнул мне в бок и не напомнил о моем деле.

- Я нахожусь в поселке Почет Канского района. Не могу вывезти отсюда больного отца. Прошу помочь,- сумел я все-таки изложить свою просьбу.

О чем мы еще говорили с маршалом, не помню. Обессилев от волнения, прислонился к стене. Контузия моя дала о себе знать. Опомнился только когда начальник лагеря, попросив у девушки стакан воды, напоил меня валерьянкой. Я понял одно: помощь будет. Но только какая и когда?

Прошло несколько дней. Однажды в воскресенье мы с отцом сидим в теплом лазарете и ведем разговоры. Отец расспрашивает меня о доме, я - подробно ему отвечаю. Заключенные тоже сегодня отдыхают. Вдруг около десяти часов послышался какой-то странный звук. Сначала он был очень слабым. Затем усилился, потом снова стал тише. Я понял, что это за звук, с фронта его помню - рокот самолетного мотора. Хотел было посмотреть в окно, но оно все заледенело, ничего не видать. Протаял в уголке пятачок и вижу: весь лагерь в переполохе. Ворота заперты, и все заключенные сгрудились во дворе возле забора из колючей проволоки. Солдаты и служащие из управления бегут на поляну рядом с лагерем. Круживший в воздухе легкий самолет развернулся и, подняв вихри снега, сел на поляну и подкатил на лыжах прямо к лагерю. Наверно, кто-то из крупных начальников либо кто-нибудь из военных в большом чине прилетел. Оторвавшись от замерзающего "глазка" в окне, я подбросил еще дров в весело горевшую печь и решил выйти во двор. Мне тоже стало любопытно, что это за самолет и по каким делам прилетел. Быстро оделся и вышел на крыльцо, а там народу - яблоку негде упасть. Несмотря на лютый мороз, из лазарета вышли все, кто мог передвигаться. Расспрашиваю, что случилось, зачем прилетел самолет - никто не знает.

За все время существования лагеря самолет появился здесь первый раз. Многие до этого вообще его не видели. Второпях я выскочил без шапки, и голова у меня начала мерзнуть. Пришлось вернуться обратно. Самолетов-то уж я повидал.

И все же не вытерпел, снова протаял "глазок" и стал смотреть. Гляжу, толпа зеков и солдат бегут в нашу сторону. Друг друга перегоняют, руками машут и что-то кричат на ходу. Снова вышел на крыльцо, чтобы выяснить, что случилось. Подбежав к крыльцу, и зеки, и солдаты хором, перебивая друг друга, закричали:

- Егоров, вас начальник лагеря вызывает, за вами самолет прилетел. Сам Сталин из Москвы прислал.

Сначала я ничего не понял. Потом, не зная, верить или не верить, все же отправился в канцелярию. Широко улыбаясь, начальник лагеря встретил меня у самого порога:

- Ну, молодец! Вот тебе и чуваш: русскому такое и в голову не пришло бы.

Я поверил, что самолет прилетел именно за мной, только когда переговорил с самими летчиками. До того обрадовался. Василию Ивановичу Чуйкову сто раз спасибо сказал.

По такому случаю на следующий день объявили выходной. Народ в лагере в полном восторге. И знакомые, и незнакомые поздравляют меня, подходят, руку жмут. Я от радости на седьмом небе. Рот до ушей. За всю мою жизнь меня ни разу так не чествовали и не величали. И больше наверняка не будут. От всего пережитого всю ночь не спал. Раньше только слыхал, что человек от большой радости умереть может, а теперь пришлось на себе это испытать. Ладно доктор догадался укол успокоительный мне сделать. Но все равно не смог уснуть.

Несколько раз вставал и выходил взглянуть на самолет. Стоит, брат! Убедившись, что это не во сне, а наяву, снова ложусь. Утром не вытерпел - опять пошел к самолету. Стоявший у ворот часовой хотел было остановить меня, но, узнав, разрешил выйти. Утопая в сугробе, несколько раз обошел вокруг. Стоит ведь, шельма, да еще как стоит! Потрогал его, погладил. Вот оно, мое счастье, вот она, моя радость и надежда...

С рассветом, чтобы посмотреть на самолет, в поселок начал собираться народ из соседних лагерей. Целое нашествие. Даже малые дети и старики на лошадях приехали. Сам по себе открылся митинг. Сперва начальник лагеря речь держал. Потом командир экипажа самолета. О достижениях советской власти, о росте и могуществе воздушного флота, его великом будущем. Потом мне слово дали. Я не могу, как некоторые, подбоченясь выступать, хотел лишь поблагодарить и отказаться, но толпа зашумела и потребовала, чтобы я выступил.

Я сказал спасибо Советскому правительству, товарищу Сталину. От волнения и радости сбился... На этом митинг закончился. Но, несмотря на мороз, народ не разошелся. Настроение у всех приподнятое, праздничное. Откуда-то появилась гармонь, и пошла музыка. И как начали зеки ... как начали плясать, с частушками, прибаутками. Как будто не мы с отцом, а они домой едут. И самолет как будто тоже за ними прилетел. Такие дела, сынок.

Смотрю я, один китаец все вокруг меня крутится. То сзади, то спереди забежит. Я только - закурить, а он уже мне спичку подносит. Выбрал момент и говорит мне:

- Дорогой товарищ Егоров, возьмите и меня до Канска. Я ведь тоже свободный человек. Мой срок давно уже вышел. А выбраться отсюда никак не могу.

- Но ты ведь сам видишь - самолет маленький, ни одного свободного места нет.

- Вы только разрешите, я согласен хоть на крыле лететь.

- Разрешает командир экипажа, а я такой же пассажир, как и все.

- Возьмите, я хоть к лыжам привяжусь, только возьмите.

- Я же тебе говорю: самолет перегружен, летят офицеры, служащие управления - все места заняты. А на лыжах ты замерзнешь, умрешь.

- Пусть замерзну, пусть умру, только заберите меня отсюда.

Я не соглашаюсь, потому что, во-первых, не в моей это власти, а во-вторых, если взять китайца, может получиться так, что я сам из этого проклятого места не выберусь.

Китаец сует мне в руки какой-то кошелек:

- Нате, здесь золото, берите, только возьмите меня с собой.

Я засунул кошелек обратно ему за пазуху. Китаец упал на землю, обнимает мне ноги, а сам плачет навзрыд. Но как ни жаль мне было его, как ни сочувствовал я ему, а своя голова дороже.

Самолет поднялся в воздух около часу дня. Зеки проводили нас со слезами на глазах. Дольше всех бежал за самолетом тот китаец. Сделав два круга над лагерем, самолет взял курс на восток. Через два часа мы сели в аэропорту Красноярска. Спасибо Василию Ивановичу Чуйкову, по его приказу для нас уже были приобретены билеты на поезд, забронированы места в вагоне. Вот с такими приключениями, сынок, в начале марта, через пять месяцев после того, как выехал из дома, вернулся я в родные края. Отца своего от райцентра тащил на себе на закорках.

Не прошло даже и недели - снова вызывают меня в райком. Перепугался я малость, решил, что и до меня очередь дошла. В том году в колхозе дела шли неважно, к концу марта скотину кормить ни сена, ни соломы не осталось. О фураже и говорить нечего. Разжиться чем-то нет никакой возможности. Тальник вдоль речки, деревья в лесу на корм начали рубить. Прелую солому с крыш на фермах всю скормили. Председатель колхоза от такой жизни слег в больницу. И в это время меня вызывают в райком. Прибыл. Разговаривают со мной нормально. Сначала на бюро заслушали вопрос о состоянии дел в нашем колхозе. Потом мне говорят:

- Давай, бери колхоз, рекомендуем тебя председателем.

Я отказываюсь.

Они настаивают:

- Ты - коммунист. Ты вон в самой Сибири отца разыскал и домой привез... Прямо как еврей какой. И ты не имеешь права отказываться от дела, которое тебе поручает партия.

Так и сделали меня председателем колхоза. Ту весну мне не забыть никогда. Много сил и труда пришлось тогда положить. Скот благополучно дотянул до лета. А кличка Еврей (Яврай) прилипла ко мне навсегда. Отец после возвращения домой прожил ровно один год. До самой смерти меня благодарил: "Ты,- говорит,- меня из ада вытащил, я в раю теперь живу. Ад - это не жара, ад - это сибирский мороз".

Дядя Андрей замолк... Я гляжу на него. Закинув руки под голову, он тоже следит за облаками в небе. Глаза его полны слез. Одна слезинка катится вниз по щеке. Солнце в небе светит. Высоко-высоко трепещут крылышками и поют не переставая жаворонки. Куда-то своей дорогой неторопливо плывут белые облака. Теплый ветерок ласкает наши лица. Кругом - зеленое раздолье. Рай да и только.

Tags: 

Project: 

Author: 

Год выпуска: 

2002

Выпуск: 

11