Довлатовские чтения.

В конце октября в Уфимском филиале Московского государственного гуманитарного университета им. М. А. Шолохова состоялась Всероссийская научно-практическая конференция, посвященная С. Давлатову. В ней приняли участие преподаватели вузов Москвы, Самары, Ярославля, Омска, Волгограда, Астрахани и Уфы.

«Бельские просторы» публикуют в сокращенном виде некоторые выступления, прозвучавшие на этой конференции.

Н. Щедрина

г. Москва, Московский государственный областной университет

 

ВЗГЛЯД НА РУССКУЮ ЭМИГРАЦИЮ В ПУБЛИЦИСТИКЕ А. СОЛЖЕНИЦЫНА И С. ДОВЛАТОВА

В начале 90-х годов в России вокруг имени Сергея Довлатова возник своеобразный бум, как в свое время вокруг Иосифа Бродского. Тогда же «родилась совершенно глупая «оппозиция» Довлатов — Солженицын, еще более глупая, по словам П. Басинского, чем Солженицын — Шаламов. Дескать, один (Довлатов) — это художник, Мастер и т.д., а второй (Солженицын)… ну так себе, учитель жизни, публицист… Время расставило все по местам»1. Оба писателя оказались в эмиграции, но отношением к ней отличаются, что особенно заметно выразилось в их публицистике.

«Очерки изгнания» А. Солженицына «Угодило зернышко промеж двух жерновов» написаны с позиции человека, находившегося двадцать лет в вынужденной эмиграции. Высланный вначале в Западную Германию, проживший с октября 1976 года в США в штате Вермонт, близ городка Кавендиш до 1994 года, он побывал в центрах русской эмиграции — Германии, Франции, Италии, Китае, а также в Англии, Швейцарии, Испании, Японии. «Я еще не начинал знакомиться с русской эмиграцией, но любил ее уже давней многолетней любовью, как хранительницу наших лучших традиций, знаний и надежд, — пишет Солженицын. — Я годами воображал ее большой человеческой силой, которая все сбережет и когда-нибудь исцеляющим влиянием отдастся нашей стране»2.

Очерки сильны взглядом изнутри, где соединены видение участника происходящего и историка и «летописца» эмиграции. Писатель выступает исследователем стадиальных этапов русского зарубежья. Такой подход вырастал из стремления создать серию «Исследования Новейшей Русской Истории», основанную на мемуарах и публицистике представителей эмиграции первой «волны», а затем — «второй». И опять, как при создании «Архипелага…», Солженицын взял на себя роль «поднять из пучин потопленной русской истории» факты эмиграции русских соотечественников. Но кроме фактов он прибегает к биографическим подробностям, касается личностных моментов. Например, подробно повествуется об Ирине Алексеевне Иловайской — представительнице второго поколения «Первой эмиграции».

Посещая места русского рассеяния, например Париж, А. Солженицын мечтал его коснуться, «разглядеть», каким он «достался» послереволюционным эмигрантам. В лирическом монологе звучит откровение писателя: «Всю мою советскую юность я с большой остротой жаждал видеть и ощутить русскую эмиграцию — как второй, несостоявшийся, путь России. В духовной реальности он для меня не уступал торжествующему советскому, занимал большое место в замыслах моих книг, я просто мечтал: как бы мне прикоснуться и познать. Я всегда так понимал, что эмиграция — это другой, несостоявшийся вариант моей собственной жизни, если бы вдруг мои родители уехали. И вот теперь я приехал настигнуть эмиграцию здесь — но главная ее масса, воинов, мыслителей и рассказчиков, не дождавшись меня, уже вся залегла на кладбище Сент-Женевьев-де-Буа. И так мое опозданное знакомство с ним было — в сырое, но солнечное утро, ходить по аллейкам между памятниками и читать надписи полковые, семейные, частные, знаменитые и беззвестные.

Я опоздал».

Восторженное отношение к первой «волне» русского зарубежья переросло в желание А. Солженицына создать «Летопись русской эмиграции», к сожалению, замысел не поддержали издательства «Посев» и «ИМКа», на которые возлагалась надежда. Писатель предполагал осветить историю зарубежья по периодам — с 1917 по 1920 годы, а затем — с 1921 по 1924, куда должны были войти группировки в разных странах, политические организации, культурные начинания, органы печати. «Блистательно интеллектуальная Первая русская эмиграция прожила полвека на Западе, горела спорами <…> оппозициями <…> книгами», а в тот момент, когда Солженицын оказался в эмиграции, «все кануло, по его словам, полуистерлось или измельчало, и нет тому периоду добросовестного умелого летописца». «Удивительно бываем мы, русские, беззаботны, беспомощны, безруки, недальновидны!» — завершает свою мысль писатель. Отношение к первой «волне» выражено в его признании: «Настолько уважал я Первую эмиграцию — не всю сплошь <…> а <…> белую, ту, которая не бежала, не спасалась, а билась за лучшую долю России… Настолько я просто и хорошо чувствовал себя со Второй — моим поколением… Настолько безразличен я был к той массе Третьей эмиграции, кто ускользнул совсем не из-под смерти и не от тюремного срока — но поехал для жизни более устроенной и привлекательной <…>».

В отличие от характеристики первой «волны» как основы русского зарубежья ХХ века, А. Солженицын в очерках не рисует полной картины второй и третьей «волн», но обращение к личностям представителей этой русской культуры способствует ее воссозданию. Большое место писатель отводит судьбам Святослава Ростроповича и Галины Вишневской, их дочерям Оле и Лене, когда «всю семью Ростроповичей в четыре человека <…> понесло изгоняющим восточным ветром — куда-то в Европу, они сами еще не знали куда». «Вытесненные из храмины советского искусства» как люди, давшие приют гонимому Солженицыну, они и сами оказались выброшенными из России.

Писатель поднимает важные для эмигрантов вопросы, связанные с бытом, с выбором места жительства, с сохранением русской среды для их детей, православной христианской веры. «Грозящая задача, — пишет Солженицын в «очерках изгнания», — как вырастить детей за границей — и русскими?».

По мнению писателя, на Западе «Третью волну» встречали не как первые две: «те были приняты как досадное реакционное множество, почему-то не желающее делить светлые идеалы социализма». Эти образованные люди пошли чернорабочими, обслугой. Третью эмиграцию Запад приветствовал «на спасительное бегство». Людей с сомнительным образованием принимали в почетные профессора университетов, допускали на виднейшие места западной прессы. «К сегодняшнему дню напряженность и неприязнь между ними и их предшественниками необратимо обострена», — заключает свою мысль писатель.

Разными причинами отъезда за рубеж, неодинаковостью судеб эмигрантов мотивирует автор «Зернышка» «трещины размежевания» между представителями «Третьей волны», указывает на слабости и причины расхождений. Они кроются в личных отношениях к России каждого из ее представителей, зачастую выливающихся в злобные выпады, как, например, статья Синявского «Россия — Сука, ты ответишь и за это…», опубликованная в первом номере «Континента».

Характеризуя «Третью эмиграцию», «уехавшую из страны в пору наименьшей личной опасности (по сравнению с Первой и Второй)», Солженицын считает, что ее представители, будучи «комсоргами, активистами», достаточно «вложились уничтожением и ненавистью в советский процесс», прежде чем выехали из страны. «Пристойней было бы думать, — считает писатель, — как мы ответим перед Россией, а не Россия перед нами. А не плескать помоями в ее претерпевшее лицо».

Откровенное неприятие Солженицыным «Третьей эмиграции» вызывало недоумение современников на родине. Объясняя свою позицию, писатель говорит: «Уехав с родины добровольно и без большой опасности, «третьи» эмигранты обронили право претендовать влиять на будущее России, да еще призывать западные страны к решению российских вопросов». Это звучало почти обличающе, поэтому возникла ситуация отторжения автора «Архипелага», претендующего на роль «пророка России и всего мира», хотя надо признать, что столь многогранной личности, как Солженицын, среди эмигрантов не было.

В «Зернышке» А. Солженицын уделяет внимание эмигрантской периодике. Явное предпочтение он отдает тоненьким белогвардейским журналам: «Часовой», «Наши вести» и др., газетам «Руль», «Возрождение», «Последние новости», сочувствует выживающим изданиям, таким , как «Голос Зарубежья», особо выделяет «Посев», «Грани», «Континент», «Новый журнал». Писатель в «Очерках изгнания» высказывается по поводу своих расхождений с диссидентами. В 1968 году он пережил восхищение их порывами выйти на Красную площадь с протестом против оккупации Чехословакии. Солженицын подчеркивает неоднозначность этого явления, выделяя, например, В. Буковского, считая его национальным героем. Однако оторванность от России сказывается. По мнению Солженицына, он не чувствует до конца «падения страны» и ее оскудение. Постепенно диссидентство истощилось, «оказалось сходящею пеною».

Сергей Довлатов оказался в эмиграции в разгар антидиссидентских акций в 1978 году, после того как рассыпали набор его сборника рассказов. И ни одного произведения в советской стране не было напечатано. Он обосновался в Нью-Йорке, где участвовал в создании еженедельной эмигрантской газеты «Новый американец», главным редактором которой стал с февраля 1980 года. Если художественные произведения писателя выходили в Америке, а в постсоветское время и в России, то публицистика «вкрапливалась» лишь в исследования о нем3. Только в 2006 году вышла книга «Речь без перевода… или Колонки редактора», в которой помещены ранее не изданные материалы: фрагменты его публикаций как в своей газете, так и выступлений в дискуссии «Эмигрантская пресса» на Международной конференции «Литература в эмиграции: третья волна»; лекция, прочитанная в университете Северной Каролины. Среди множества важных для писателя проблем освещена в сборнике и эмиграция.

Отношение к первой волне, как и у Солженицына, восхищенное. Довлатов называет Алданова, Ремизова, Зайцева, Куприна «необычайно русскими писателями, притом очень высокого класса»4. Выше всех Довлатов ставит Владимира Набокова, но считает, что ему «противопоказана русская традиция», многие герои произведений, по мнению С. Довлатова, «вненациональны». Участвуя в дискуссиях на тему «Русская литература — две или одна?», он выразил так свою позицию: «Две литературы или одна? Мне кажется, — говорит писатель, — вопрос сформулирован недостаточно четко. Речь должна идти не о литературе. Речь может идти только о литературном процессе. О различных формах, уровнях и тенденциях литературного процесса». А итог таков: «Литературный процесс разнороден. Литература едина». Аргументирует он его анализом истории литературы ХIХ века, касаясь творчества Чаадаева, Герцена, Достоевского и др., а также развитием русской традиции: от Л. Толстого — к Битову, от Слепцова, Решетникова, Успенского — к Распутину, Белову, Лихоносову.

В книге «Речь без перевода…» есть глава с многозначительным названием «Писатель в роли Кассандры», видимо, так понимал С. Довлатов свое и других эмигрантов предназначение. В главе помещено выступление на Международной конференции 16 мая 1981 года, в котором среди прочих вопросов писатель осветил «положение русского литератора на Западе». По мнению Довлатова, оно «двойственное»: «Обстоятельства его жизни необычайно выигрышны. И наряду с этим — весьма плачевны». Если в Москве, Ленинграде писатель считается «уважаемой фигурой», то на Западе «рядовой автор совершенно не выделяется», его ценит «довольно узкий круг читателей». «Дома нас страшно угнетала идеологическая конъюнктура. В Америке тоже есть конъюнктура — рынка и спроса <…>. И все-таки я предпочитаю здешнюю конъюнктуру <…>. Здешняя конъюнктура оставляет писателю шанс, надежду, иллюзию. Идеологическая конъюнктура — это трибунал. Это верная гибель. И никаких шансов. Никаких иллюзий!…».

Довлатов считал, что «у литераторов третьей волны сильно стремление любой ценой дезавуировать тоталитарный режим <…> Стремление, конечно, похвальное <…>. И все-таки задача кажется мне ложной для писателя <…>. Об ужасах советской действительности расскажут публицисты. Историки. Социологи.

Задача художника выше и одновременно скромнее <…>. Подлинный художник глубоко, безбоязненно и непредвзято воссоздает историю человеческого сердца…».

Писатели Аксенов, Максимов, Синявский, Войнович, Алешковский, Некрасов и другие обрели на Западе творческую свободу, у них есть перспективы. В небольшой главе «Дезертир Лимонов» автор «Эдички» назван «современным русским нигилистом», «базаровским отпрыском», «порождением бескрылого, хамского, удушающего материализма», Лимонов «не хочет быть русским писателем». Довлатов же не без гордости заявляет, что остается русским автором.

Много материала в книге «Речь без перевода… или Колонки редактора» связано с работой С. Довлатова в газете «Новый американец», которую после ее основания провозгласили «свободной трибуной»5: «Мы уехали, чтобы реализовать свои человеческие права: право на творчество, право на собственное мнение, право на материальный достаток и в том числе священное право быть неправым, т.е. право на заблуждение, на ошибку. Так давайте жить, как принято в цивилизованном обществе…»6. И все же между писателями за рубежом возникали трения, выпады друг против друга. В главе «Трусцой против ветра» повествуется о Солженицыне и ученом Янове. По мнению С. Довлатова, реальная дискуссия между ними невозможна, поскольку говорят они на разных языках: «…Солженицын русский патриот, христианин, консерватор, изгнанник… Янов — добровольно эмигрировавший еврей, агностик, либерал.

Солженицын — гениальный художник, взывающий к человеческому сердцу.

Янов — блестящий ученый, аппелирующий к здравому смыслу». Поскольку духовные, нравственные и политические установки Солженицына вызывали разноречивую критику, а голос писателя «звучит на весь мир»7, то, по мнению Довлатова, и «голоса его оппонентов тоже должны быть услышаны». «Мы восхищаемся Солженицыным и поэтому будем критически осмысливать его работы. Слишком ответственна функция политического реформатора, слишком дорого нам будущее России…»8.

Задача С. Довлатова состояла в том, чтобы объединить силы русского зарубежья с помощью газеты «Новый американец», где он работал. По его мнению, «духовным отечеством» должна оставаться «великая русская культура», несмотря на то, что писатели находятся за рубежом. Но и «приютившей [их] Америке» Довлатов воздает честь: «Мы живем в Америке, благодарны этой стране, чтим ее законы и, если понадобится, будем воевать за американскую демократию… Мы — третья эмиграция, и читает нас третья эмиграция, нам близки ее проблемы, понятны ее настроения, доступны ее интересы…»9.

А. Солженицын на третью волну не возлагает надежд. «Нет, не из эмиграции придет спасение России. Только — что сделает сама Россия внутри», — говорит писатель и объясняет это «пороком русского духа», рассеянием, разобщенностью, «ожиданием властной собирающей руки». Но все же мысль о возрождении России является и в «Зернышке», и в целом в публицистике — краеугольной.

 

————————

1 Басинский Павел. Буквальный Довлатов // Российская газета. 2006. 21 августа. С. 6.

2 Солженицын А.И. Угодило зернышко промеж двух жерновов. Очерки изгнания. Часть 1 // Новый мир. 1998. № 9, 11; 1999. №2. Часть 2 // Новый мир. 2000. №9. Часть 3 // Новый мир. 2000. № 12. Часть 4 // Новый мир. 2003. № 11. В данном случае: Новый мир. 1998. №9. С. 80. В дальнейшем текст цитируется по этому изданию. Сохраняется авторская орфография, пунктуация, авторский курсив, написание «Первой, Третьей эмиграции» с большой буквы.

3 Сухих И. Сергей Довлатов: время, место, судьба. СПб, 1996; Сергей Довлатов: творчество, личность, судьба. Итоги Первой международной конференции «Довлатовские чтения». СПб, 1991.

4 Довлатов С. Писатель в роли Кассандры. Продолжение невидимой книги. Выступление на Международной конференции «Литература в эмиграции: третья волна» // Довлатов С. Речь без перевода… или Колонки редактора. Ранее неизданные материалы. М., 2006. С. 252. В дальнейшем цитаты в тексте всей статьи приводятся по этому изданию.

5 Приложение 2. Филиал: голос Довлатова // Сухих И. Сергей Довлатов: время, место, судьба. СПб, 1996. С. 354.

6 Там же. С. 354—355.

7 Там же. С. 356.

8 Там же.

9 Там же. С. 355.

 

Ф. Шакурова

г. Уфа, Уфимский филиал Московского государственного гуманитарного университета им. М.А. Шолохова

 

СЕРГЕЙ ДОВЛАТОВ И ДИССИДЕНТЫ

Литературное творчество Сергея Довлатова не может не вызывать ассоциаций с творчеством А.П. Чехова. В его произведениях не встретишь прямой и явной критики тех или иных сторон общественно-политической жизни. Как и у Чехова, в центре художественного повествования С. Довлатова — человек, частное лицо.

С. Довлатов писал: «Я не был антисоветским писателем, и все же меня не публиковали. Я все думал — почему? И наконец понял. Того, о чем я пишу, не существует. То есть в жизни оно, конечно, имеется. А в литературе не существует. Власти притворяются, что этой жизни нет».

Темы, которые брал С. Довлатов, не были свойственны российской и советской литературе в целом. В очерке «Блеск и нищета русской литературы», подготовленном для американских читателей, он рассказывает, как литература в России постепенно присваивала себе функции, вовсе для нее не характерные.

В результате из явления чисто эстетического, сугубо художественного литература превращалась в учебник жизни. Вместо сокровища она превратилась в инструкцию по добыче золота. Четыре гиганта русской прозы — Толстой, Достоевский, Тургенев и Гоголь, попытавшись выразить себя в общественно-политических и духовно-религиозных сферах деятельности, губили в себе художников. «Лучшие русские писатели, достигнув высочайшего уровня в своем творчестве, начинали испытывать безудержную тягу к общественно-политической деятельности, и все без исключения потерпели неудачу».

Из всех великих русских писателей, отмечает Сергей Довлатов, только Чехов «не опустился до общественно-политических телодвижений» и сохранил в себе художника.

Писательское кредо С. Довлатова состоит в том, чтобы не соблазняться «никакой общественно-политической ролью». Писатель должен оставаться поэтом, художником, творцом, а не заниматься оценкой существующих реалий.

Это не значит, что подлинная литература не оказывает благотворного нравственного воздействия на читателя. Оказывает, но сложным косвенным образом. С. Довлатов отмечает в своем очерке:

«Когда вы читаете замечательную книгу, слушаете прекрасную музыку, разглядываете талантливую живопись, вы вдруг отрываетесь на мгновение и беззвучно произносите такие слова:

«Боже, как глупо, пошло и лживо я живу! Как я беспечен, жесток и некрасив! Сегодня же, сейчас же начну жить иначе — достойно, благородно и умно…».

Вот это чувство, религиозное в своей основе, и есть момент нравственного торжества литературы, оно, это чувство, — и есть плод ее морального воздействия, оказываемого чисто эстетическими средствами…».

Сергей Довлатов сходен с Чеховым и характером. Ему присуща врожденная интеллигентность. Его отличает тактичное и деликатное отношение к людям. Он скромен и честен. Честен прежде всего по отношению к себе. Он не стремится выглядеть лучше, чем он есть на самом деле.

«Органическое беззлобие» (выражение Ерофеева) — главная черта писателя Довлатова. Он никому не мстит, никого не обвиняет и никого не осуждает.

С. Довлатов, являющийся по сути жертвой тоталитарной советской системы, вынужденный эмигрировать в Америку, вполне осознанно отказывается от прямой критики тоталитаризма, социализма и любых других общественно-политических тенденций, течений и событий в своем литературном творчестве. Он вне политики, вне общественно-политической практики. Его произведения аполитичны.

Эта особенность его менталитета проявляется и в том, как он изображает диссидентов, живущих в эмиграции.

В 1989 г. вышла в свет повесть Сергея Довлатова «Филиал (записки ведущего)». В ней повествуется о поездке автора в Калифорнию. Довлатов, работающий на американском радио «Либерти», получает задание от редактора Тарасевича подготовить материал о работе симпозиума «Новая Россия».

На нем было много русских эмигрантов: ученых, литераторов, священнослужителей. Диссиденты представляют два разных течения: почвенников и либералов.

«В первый же день они категорически размежевались.

Почвенники щеголяли в двубортных костюмах, синтетических галстуках и ботинках на литой резине. Либералы были преимущественно в джинсах, свитерах и замшевых куртках.

Почвенники добросовестно сидели в аудитории. Либералы в основном бродили по коридорам.

Почвенники испытывали взаимное отвращение, но действовали сообща. Либералы были связаны взаимным расположением, но гуляли поодиночке.

Почвенники ждали Синявского, чтобы дезавуировать его в глазах американцев. Либералы поджидали Максимова и, в общем, с такой же целью.

Почвенники употребляли выражения с былинным оттенком. Такие, допустим, как «паче чаяния» или «ничтоже сумняшеся»… Либералы же использовали современные формулировки типа: «За такие вещи бьют по физиономии!» Или: «Поцелуйтесь с Риббентропом!». А также: «Сахаров вам этого не простит».

Почвенники не владели английским языком и заявляли об этом с гордостью. Либерали тоже не владели английским и стыдились этого».

Довлатов тонко подметил особенности, присущие ментальности русских эмигрантов. «Вечером нам показывали достопримечательности… Сначала нам показывали каньон, что-то вроде ущелья. Увязавшийся с нами Ковригин поглядел и говорит:

— Под Мелитополем таких каньонов до хрена!

Мы поехали дальше. Осмотрели сельскохозяйственную ферму: жилые постройки, зернохранилище, конюшню.

Ковригин недовольно сказал:

— Наши лошади в три раза больше!

— Это пони, — сказал мистер Хиггинс…

…Затем мы побывали в форте Ромпер. Ознакомились с какой-то исторической мортирой. Ковригин заглянул в ее холодный ствол и отчеканил:

— То ли дело наша зенитная артиллерия!»

Подобное высокомерное отношение к достижениям других народов  проистекает из этноцентризма, а заканчивается самовозвеличиванием, самовосхвалением нации. Для этноцентристского сознания характерно восприятие собственной нации в качестве центра всего человечества, своеобразного «пупа земли».

Этноцентризм не имеет ничего общего с патриотизмом. Он проистекает не из любви к родине, а из нелюбви к другим народам, из невежества и нежелания признавать существование других наций.

«Смехотворным пристрастием к собственной стране» называл это свойство массового сознания английский лорд Болингброк, живший в восемнадцатом столетии.

У русских эмигрантов, живущих в Америке, этноцентризм проявлялся, в частности, в нежелании изучать язык того государства, в котором они поселились.

В произведении «Соло на ундервуде» читаем:

«Дело происходит в нашей русской колонии (Имеется в виду район, населенный русскими эмигрантами в Нью-Йорке — Ф.Ш.). Мы с женой садимся в лифт. За нами — американская семья: мать, отец, шестилетний парнишка. Последним заходит немолодой эмигрант. Говорит мальчику:

— Нажми четвертый этаж!

Мальчик не понимает.

— Нажми четвертый этаж!

Моя жена вмешивается:

— Он не понимает. Он — американец.

Эмигрант не то что сердится. Скорее — выражает удивление:

— Русского языка не понимает? Совсем не понимает? Даже четвертый этаж не понимает?! Какой ограниченный мальчик!»

Диссиденты, принимающие участие в симпозиуме «Новая Россия», хотят своей стране блага, но при этом проявляют бездушие к людям, проживающим в ней.

В «Филиале» читаем:

«На одном из заседаний вспомнили про Сахарова и Елену Боннэр. Заговорили о ее судьбе. (Сахаров тогда находился в Горьком). Решили направить петицию советским властям. Потребовать, чтобы Елену Георгиевну выпустили на Запад.

Вдруг Большаков сказал:

— Почему бы ей не сесть в тюрьму?! Все сидят, а она чем же лучше других?! Оттянула бы годика три-четыре. Вызвала бы повышенный международный резонанс.

Все закричали:

— Но ведь она больная и старая женщина!

Большаков объяснил:

— Вот и прекрасно. Если она умрет в тюрьме, резонанс будет еще сильнее».

Почему те, кого обычно представляют в качестве героев, предстают в произведениях С. Довлатова такими смешными? Вероятно, ему был неприятен тот пафос, с которым диссиденты обличали советский строй.

Во время обличительного выступления юриста Гуляева один из персонажей говорит другому:

«— После коммунистов я больше всего ненавижу антикоммунистов». Эту фразу Довлатов вторично воспроизвел в «Записных книжках».

Повесть «Филиал» местами напоминает серию фельетонов. Вот писатель и редактор Большаков выступает «о бесчинствах советской цензуры».

«Не успел Большаков закончить, как в проход между рядами шагнула американка средних лет.

— Долой цензуру, — крикнула она, — в России и на Западе.

И затем:

— Вы говорили о Пастернаке и Булгакове. Со мной произошла абсолютно такая же история. Мой лучший роман «Вернись, сперматозоид!» подвергся нападкам цензуры. Его отказались приобрести две школьные библиотеки в Коннектикуте и на Аляске. Предлагаю создать международную ассоциацию жертв цензуры!».

Довлатов замечает фальшь и краснобайство выступающих диссидентов, подчас приписывающих себе несуществующие заслуги, их самовозвеличивание. Бывает, что людьми, занимающимися политической деятельностью, движет гордыня, а не любовь к ближнему. Ненависти в их сердце больше, чем любви.

«Наступил последний день конференции…

Все охотно согласились, что Россия — государство будущего, ибо прошлое ее ужасающе, а настоящее туманно.

Наконец все дружно решили, что эмиграция — ее достойный филиал».

Только в конце повести становится ясно, почему произведение носит название «Филиал». Эмигрировав из России, диссиденты сохранили черты и нравы, присущие всем российским людям. Именно в этом смысле эмиграция третьей волны представляла собой российский филиал…

С. Довлатов обращает внимание на еще одно странное свойство, которое проявила русская интеллигенция. Она любила демонстрировать свою образованность, начитанность, любовь к искусству.

Один женский персонаж, не замечая собственного лицемерия, говорит: «Чтобы успокоиться, мне пришлось долго листать альбом репродукций Ван Гога».

А вот говорит другая: «Все, беру такси до Комарова. Буду загорать, купаться. И еще меня привлекает живопись в духе раннего Босха».

Однако к подобным недостаткам русской натуры С. Довлатов относился вполне терпимо. Они проистекали от человеческого несовершенства.

Но что он страстно ненавидел, так это российское хамство.

«Хамство есть не что иное, как грубость, наглость, нахальство, вместе взятые, но при этом — умноженные на безнаказанность».

Описание Нью-йорского сабвея он заключает следующими словами:

«Здесь вас могут ограбить. Однако дверью перед вашей физиономией не хлопнут. А это, я считаю, главное».

 

         О. Кутмина

г. Омск, Омский государственный университет им. Ф.М. Достоевского

ДОКУМЕНТАЛЬНО-МЕМУАРНЫЙ ОБРАЗ СЕРГЕЯ ДОВЛАТОВА В КНИГЕ В. Л. СОЛОВЬЕВА и Е. КЛЕПИКОВОЙ «ДОВЛАТОВ ВВЕРХ НОГАМИ»

Одна из главных особенностей современной литературной ситуации заключается в том, что интерес читателей, а значит, и авторов (они всегда в одной упряжке) явно сместился в сторону книг, посвященных описанию судьбы и творчества какой-либо известной личности. В начале нового XXI века выяснилось, что гораздо интереснее читать не выдуманные, иногда вымученные сюжеты, а простые, непридуманные истории жизни некоей литературной знаменитости. Назовем лишь некоторые книги: А. Найман «Рассказы об Анне Ахматовой», А. Битов «Неизбежность ненаписанного», А. Солженицын «Бодался теленок с дубом». Я специально называю такие тексты о «знаменитостях», которые написали как они сами, так и третьи лица (Битов и Солженицын в моем перечне).

В отдельную группу при этом выделились тексты о Сергее Довлатове. Ныне покойный, он стал легендарной личностью сравнительно недавно. Естественно, что к читателям он пришел сначала своими уникальными рассказами, а потом уже появились и книги, посвященные его жизни и творчеству. Назовем эти произведения:

Е. Рейн. «Мне скучно без Довлатова»,

А. Генис. «Довлатов и окрестности»,

А. Пекуровская. «Когда случилось петь С.Д. и мне»,

«Эпистолярный роман: Ефимов — Довлатов»,

В. Соловьев. Е. Клепикова. «Довлатов вверх ногами»,

«Малоизвестный Довлатов: воспоминания».

Подробнее остановлюсь на книге «Довлатов вверх ногами», написанной Владимиром Соловьевым и Еленой Клепиковой. Авторы дали книге подзаголовок «Трагедия веселого человека». Они хорошо знали Довлатова, дружили с ним в период эмиграции, поэтому представили его довольно точно со всеми его неповторимыми особенностями. Но вот что главное: книга не только содержит литературный портрет Довлатова, но вбирает в себя достаточно тонкие наблюдения авторов над своеобразием прозы Сергея Довлатова.

Вместо предисловия к книге представлен диалог двух авторов — Соловьева и Клепиковой, в котором они объясняют свой замысел, дают предварительные характеристики персонажам, говорят о своих знакомых писателях, то есть ведут легкий разговор о жизни и литературе. На этом фоне обсуждаются и некоторые произведения о Довлатове. В частности, авторы осуждают Игоря Ефимова, несмотря на его запрет: письма не печатать. Нелицеприятно отзываются наши авторы и о книге Аси Пекуровской, называя ее опус забавным и считая его «реваншем у мертвеца».

В. Соловьев и Е. Клепикова общими усилиями составили книгу-складень, куда вошли воспоминания Соловьева «Довлатов на автоответчике», мемуары Клепиковой «Трижды начинающий писатель», повесть Соловьева «Призрак, кусающий себе локти» и его же фрагменты из будущей книги об Иосифе Бродском «Портрет художника на пороге смерти». Последнее включение может показаться странным, но только на первый взгляд. Искушенный читатель сразу понимает логику такого соединения: да, действительно, Довлатов и Бродский — теперь уже признанные классики русского зарубежья, поэтому объединение их имен под одной обложкой только порадует тех, кто является поклонниками этих авторов, тем более что этих писателей связывали довольно сложные отношения. Просматривается известный сейчас прием — привлечь внимание к будущей книге, сделать ей рекламу (вспомним Б. Акунина).

Итак, начнем с рассказа Соловьева «Довлатов на автоответчике». История появления названия «Довлатов на автоответчике» объясняется во вступительной части ко всей книге. Клепикова вспоминает о том, как они в очередной раз уехали с палатками отдыхать в Канаду. На обратном пути отправили Довлатову открытку с днем рождения, а поздравлять уже было некого. Когда Соловьев и Клепикова вернулись из Канады, Володя нажал не ту кнопку автоответчика и они услышали «яркий, дивно живой голос мертвого Сережи». Соловьев так и говорит: «Я назвал свой мемуар «Довлатов на автоответчике», превратив реальный случай в литературный прием».

Свои воспоминания Соловьев начинает со слов об универсальной талантливости Довлатова: «Он вкладывал божий дар в любые мелочи, будь то журналистика, разговоры, кулинарные приготовления, рисунки либо ювелирная бижутерия, которую он время от времени кустарил».

Первая приведенная Соловьевым запись голоса Довлатова на автоответчике показывает его как человека большой деликатности и такта: «Володя, привет… Это Довлатов. У меня, к сожалению, есть к вам просьба, и я бы даже с некоторым ужасом сказал, что довольно обременительная (смешок)… Но тем не менее не пугайтесь, все-таки ничего страшного. Всех приветствую и обнимаю». Просьба, как объясняет Соловьев, действительно была пустяковая. Но, как хорошо понимает Довлатов, в эмигрантской жизни у каждого и так забот хватает, поэтому лишний раз человека беспокоить, конечно, неудобно.

В своих небольших по объему воспоминаниях Соловьев останавливается и на таком важном вопросе, как загадочный художественный метод Довлатова. Но перед этим он описал очередной случай из жизни о том, как Довлатов давал ему уроки по вождению машины, а потом всем рассказывал, как Соловьев врезался в запаркованный «роллс-ройс». Это, конечно, было преувеличением, потому что никаких «роллс-ройсов» в Форест-Хилле не водилось, но какая-то довольно простая машина действительно встретилась на их пути, и Соловьев с ней не разминулся. Приведя этот случай, Соловьев следующим образом раскрывает секрет искусства рассказчика Довлатова, приемы его «лжедокументализма»: «Он не пересказывал реальность, а переписывал ее наново, смещал, искажал, перевирал, усиливал, творчески преображал. Создавал художественный фальшак, которому суждено было перечеркнуть жизнь». Именно таким словом и определяет он суть мастерства Довлатова: художественный фальшак.

Хотя все воспоминания пронизаны большой любовью Соловьева к своему другу, в то же время он иронизирует над Довлатовым. Например, он рассказывает случай о том, как Довлатов измерял линейкой, чей портрет больше — его или Татьяны Толстой, когда одна из газет поместила рецензии на их книги на одной странице. Хотя не исключено, что это тоже художественный фальшак.

Документальный рассказ Соловьева «Довлатов на автоответчике» отчетливо перекликается с его же повестью «Призрак, кусающий себе локти», которая вызвала бурную реакцию в Америке, хотя была опубликована в Москве. Главным героем этого произведения является Саша Баламут, в котором все узнали Довлатова. Сам Владимир Соловьев отрицает такую прямую связь, вплоть до того, что готов уже и себя самого выдать за прототип главного героя. Но сам же и проговаривается в повести, в одном из эпизодов называя героя не Сашей, а Сережей. В любом случае нас мало волнуют эти оговорки или намеки, мы понимаем, что у Соловьева была задача описать особый тип русского, советского эмигранта, во многом схожий и с Довлатовым, и с Соловьевым, и с Бродским. Для нас важно, что сам Соловьев говорит в кратком предисловии к своей повести: «Я хочу дать возможность читателю сравнить вымышленный все-таки персонаж с мемуарно-документальным. Не исключаю, что художественным способом можно достичь большего приближения к реальности, глубже постичь человеческую трагедию Сергея Довлатова».

Воспоминания Елены Клепиковой о Довлатове разделены на три части и посвящены описанию трех периодов в жизни писателя — трех его попыток материализовать себя в печатном слове. Эти попытки связаны с тремя городами: Ленинград, Таллин и Нью-Йорк. Удачной оказалась только третья попытка.

Чем хороша документальная литература? В значительной мере тем, что нигде и никогда более ты не почерпнешь тех уникальных сведений, которые содержатся в этих книгах, да еще и из первых рук.

Только очевидец может нам представить живые картинки и эпизоды из жизни знаменитых людей. Касается это Довлатова, а также тех, кто волею судеб был с ним связан. Чего стоит, например, описание поведения Андрея Битова, не менее легендарного, чем Довлатов, Клепикова пишет: «Чемпионом в пробивании своих вещей был Битов. У него была своя отработанная тактика давления на главного редактора. При отказе он изображал кровную, готовую в слезы, обиду. Стоял надувшись в редакторском кабинете, смотрел в пол, поигрывая ключами в кармане брюк, говорил глухо, отрывисто, горько и неизменно выговаривал аванс, кавказскую командировку и печатный верняк». Все это Клепикова могла наблюдать, когда в первой половине 1970-х гг. она работала редактором отдела прозы в журнале «Аврора».

А вот и первое появление Довлатова на пороге редакции «Авроры», когда она ютилась в двух маленьких комнатках, отведенных в помещении журнала «Костер»: «Однажды возник на пороге, хватнув дверь настежь, совершенно не литературный на вид и уж точно тогда без всякого личного шарма, мастадонтный в зимнем прикиде Сережа Довлатов». Он сразу же не понравился главному редактору, и из толстой папки Довлатова «на пробу» не было взято ни одного рассказа. Клепикову же во время самой первой встречи поразило удивительное остроумие и необыкновенная находчивость Довлатова. Здесь же, в маленькой каморке, он нарисовал картинку, обыгрывающую названия основных ленинградских журналов: «Течет революционная река «Нева», над ней горит пятиконечная «Звезда», стоит на приколе «Аврора». А на берегу возле Смольного пылает в экстазе патриотизма «Костер», зажженный внуками Ильича». Сама Клепикова описывает литературный быт журнала так же остроумно, как и Довлатов: «В первые авроровские годы сюда заходили взволнованно и мечтательно Стругацкие, Битов, Вахтин, Валерий Попов, Володин, Рейн, Соснора, Головякин — весь питерский либерально-литературный истеблишмент. Да и московский наведывался».

В одном из ленинградских разговоров с Еленой Клепиковой Довлатов сформулировал что-то вроде своего писательского манифеста: «Я — писатель-середняк, упирающий на мастерство. Приличный третий сорт. Массовик-затейник. Неизящный беллетрист». Клепикова говорит, что Довлатов изнывал по читателю, массовому, всесоюзному. «Элитного не ценил, не знал, ему не верил».

Следующая попытка Довлатова прорваться к читателю была связана с Таллинном. Все-таки это был Запад, хотя и ближний. На свою вторую, запасную, как он говорил, родину — Америку, он отступал постепенно, пытаясь напечататься, прорваться к изобретению Гутенберга у себя на Родине, в Советском Союзе. В Таллинне Клепикова застала уже финал хождений по мукам Сергея Довлатова. Поэт А. Кушнер привел ее в дом писателя-неудачника и с нескрываемым злорадством показал картину: на полу большой комнаты сидит Довлатов, а перед ним, составленные аккуратно в шеренги, около 100 бутылок. Клепикова пришла в ужас. Да, человек существо слабое…

Но вот наконец и Нью-Йорк, где Довлатова ждали дебют, триумф, смерть и слава. Теперь он не называет себя «рядовым писателем», он притязает на большее. Клепикова описывает манеру уже нового Довлатова. «Он был словарный пурист, он сжимал фразу до предельной выразительной энергетики, был скуп со словами, украшал их, запугивал… При этом в его рассказах легко и просторно, как в хорошо начищенной паркетной зале».

Достаточно много внимания Клепикова, как и Соловьев, уделяет запутанным, сложным отношениям Довлатова и Бродского. О них говорится с юмором, иронично, но с ощутимым оттенком большей симпатии к Довлатову, чем к Бродскому.

Петр Палиевский еще в работе 1978 г. удивлялся тому, с какой настойчивостью и в каком количестве проникают документальные данные в современную литературу, и задавался вопросом, не являются ли они началом конца. Он тревожился, «не вытесняет ли деловая направленность новой, трезвой цивилизации художественный образ». Понятно, что этого не случится никогда, другое дело, что нынешнее качество художественности, переросшее скорее в антихудожественное явление, мало кого сегодня устраивает. В то же время стоит задуматься о причинах и следствиях этого процесса. Причины довольно таинственные, а вот следствия очевидны. Возникает сильное подозрение, что нынешний некоторый упадок в литературе заставит нас рано или поздно обратиться к корифеям прошлых лет. И прочитать или перечитать то, что было написано нашими великими писателями XIX и XX вв., чтобы по достоинству оценить их вклад не только в отечественную, но и в мировую литературу.

Tags: 

Project: 

Год выпуска: 

2007

Выпуск: 

12